Мост и завод бомбили ночью. Хлопушками отвечали зенитки, прожектора суетились и слабо высвечивали самолеты, по одному и по три; мелкие султаны вспыхивали почему-то слева, справа и сзади фюзеляжей. Так и не свалили ни одного фашиста. Но напугали.
Днем прерывистый гул не накатывал с запада, и можно было перевести дух. Беженцы коптили стены у набережной – на кирпичах варили баланду; городская администрация, из той части, что не успела бежать в тыл, осматривала потери и разрушения, хоть мелкой подачкой и советом стараясь помочь горожанам и проезжающим через город скитальцам.
Военкомат собирал, вылавливал, сгонял на площадь «штаны» старше семнадцати и моложе пятидесяти лет. Каждый – вчера с креста снятый. У каждого на плечах и на заднице одежонка сплошь завалящая. Заберут – так приоденут, а вернешься – найдешь чем срам прикрыть. Призывники смотрятся мешком прибитыми. Командир с двумя шпалами и стянутым портупеей станом взобрался на борт полуторки и творил перекличку:
– Гордиенко!
– Есть, – откликались из толпы.
Десятилетний пацан, то есть я, привалился к дереву, ковырял в носу и дивился многообразию жизни.
– Курочкин!
После короткого молчания из задних рядов хихикнул тенорок:
– Петушков!
Командир с борта грозно повторил:
– Курочкин!
В ответ тот же тенор, но с пущим смехом:
– Петушков!
И в начале августа сорок первого года не переводились шутники. А тот, к кому обращались, молчал. Глас с полуторки был грозный:
– Дезертир!
Что это за понятие – в моем уме сложилось в ближайшую ночь. Бабушка уложила меня под арбой и накрыла ватным одеялом и двумя подушками:
– Шоб осколок не пропалыв. А я?.. Бог со мной, пожыла…
Страхи дороги и бомбежек привели меня к энурезу. Заполночь мне остро захотелось по маленькому. Я выбрался из-под подушек и наткнулся на приютившегося рядом чужого дядю. Он не спал, холодной ладонью накрыл мой рот и прошептал:
– Не выдай… Небось, отдохну и дальше...
– На фронт? – как и подобает октябренку, бодро спросил я.
– Не-а, мне вера запрещает убивать.
Я перелез через дядю, тут же, у колеса, оправился, перелез обратно, уснул, как и подобает малышу, не успев коснуться ухом подушки.
Утром ни бабушка, ни дед Назар, никто не верил мне, что со мной ночевал чужинец.
– Теперь и не такое прибредится.
Херсон обошли благополучно, только лошади в арбе постукивали сбитыми подковами, да дед Назар ворчал:
– Хрен с ними. В глубь страны дохромают, а там – пусть хоть и забьют гнедых.
– Дурой тебя поп крестил! – огрызалась с передка телеги, от вожжей, бабушка. - Живое же, ему больно.
Меж Бериславом и Каховкой переправлялись понтонами и только ночью – днем над головой кружила «рама» – разведчик, как шептали подростки постарше меня.
В сумерках ко мне снова прокрался чужой дядя, тот самый, кому вера запрещала ходить на фронт. Снова накрыл мне рот:
– Тебя как? Слыхал, зовут Тосиком? Это хорошо. Стяни с арбы хлебца…
– А вы что, без своих?
– Моих разбомбили, я отошел, а их и того.
Я нашел бабушку у берега. Старики катили на паром телеги отдельно, а лошадей заводили самих по себе.
– Пускай не врет, – отозвалась бабушка на мою просьбу покормить одинокого беженца. – Таких много за нами увязывается. Батька твой кровь проливает, а эти!..
Я все же украл конец сухого пирога с рисом, понес в рощицу. Там никого не было. И только когда я уже собирался уходить, чужинец выполз из валежника.
– Я боялся, приведешь кого.
Схватил пирог и трусцой, раздвигая кусты и петляя, побежал прочь.
Уже на том берегу, заложив лошадей, поругав деда Назара за бессердечность и покатив дальше, бабушка спросила меня:
– Слава богу, отстал приблудный?
Что я ответил, не помню, но «приблудный» от меня не отстал. В первую же ночь нащупал меня в задку арбы под ряднами, как заведено, прижимая ладонь к моим губам, говорил:
– Я к тебе одному без боязни. Потерпи ночь-другую, там что-то да будет. Сушь началась, можно я из твоей бальзанки похлебаю.
Полуведерная емкость висела на люшне. Дядя ловко наклонил ее и хлебал, без продыху.
Я стал его бояться, уговаривал:
– Не приходи больше, пожалуюсь.
– Не пожалуешься. Я скажу, что все твои, и баба, и мать, меня перепрятывали. Знаешь, что будет? Заберут всех и – в допер.
– А, так ты не наш?.. – Я захлебнулся от страха.
– А кто теперь скажет, кто наш, а кто не наш? Только, если выдашь, то и отца твоего на фронте найдут и бить будут, пальцы в дверь зажимать, шкворнем из горна да в спину – во что оно вам будет.
Я уже настроился плакать:
– Ну, отстань ты от нашей арбы. Найди других…
– А другие вдруг окажутся преданными, заложат меня. И тогда меня бедного – дверью да шкворнем! А ты, дурачок, побоишься выдать, промолчишь..
Я, наверное, всплакнул. Он, как стоял пониже, у арбы, так и прижал мою голову к своему уху:
– Утешься, тебя не выдам. И ты меня не того… Только смогу, отстану. А пока тут сколько в красных околышах шныряют, спасу нет. – И крепче, как-то угрожающе прижал меня: – Мы уже оба с тобой дезертиры, так что молчи глуха, меньше греха.
Два дня и две ночи «приблудный» не появлялся, я уже помаленьку забывал его страхи. В голой степи только дважды прогудели над нами чужие самолеты, но обшарпанные телеги и старики при них немцев не интересовали. Зной, перебежавший дорогу перепел, встречные телеги с подростками, едущими копать окопы, горсть отварного козьего мяса, со странным названием токана, добытая дедом Назаром для меня, – все такое отвлекало и развлекало душу пацана. А тут еще под вечер усталые, измученные и запуганные беженцы доверили мне посторожить спутанных лошадей, пасущихся по другую сторону чахлой лесополосы. Я чувствовал себя взрослым и нужным.
В сумерках, по отдаленному шоссе, просоленные пылью, сбитые с толку, отступали наши – пешие, конные, механизированные. Двое солдатиков из пехоты отделились от рассыпчатой кучи рядовых со скатками и винтовками на плечах и рысцой подбежали к дюжине пасущихся наших лошадок. Ловко распутали двух гнедых, одного из них из нашей упряжки.
– А вы что делаете? – закричал я, догадываясь о беде.
На меня солдатики не обратили внимания, закинули ноги на крупы и, без уздечек, наохлябь, собирались ускакать.
Не тут-то было. Из акациевых зарослей выбежал мой чужинец, умело схватил обеих гнедых за загривки и рыкнул на воров:
– Вы защитники родины или мародеры? А-ну слезай! Командира кликну!
И орал так грозно с матерными словами, так впервые не боялся командиров и огласки, что молодые бойцы спрыгнули, пробормотали маты в ответ и ушли догонять свою колонну.
Я пощелкал арапником, чтобы завернуть лошадей к обозу, а когда оглянулся, дезертира уже не было. Я уже его не боялся. Даже интересно, где он прячется? Лесополоса кончилась, арбы скрипели по битому проселку, весь окоем занимала плоская и сухая степь. Тринадцать возов – в каком же зарыт в подушках, ряднах и узлах чужой и большой дядька? Даже обидно, что не я один хожу в его приятелях.
Прокатили сквозь Мелитополь и Мариуполь. Вышли совсем в чужие края – на казацкий Дон. И тут, перед переправой через широкую, похожую на наш лиман реку, я еще раз увидел дезертира. И не одного.
Гудели вперемежку то наши, то немецкие самолеты, отстреливались зенитки, грохотали мимо грузовики и проскакивали туда и назад всадники. Гам и крик топил всякое разумное слово. Обоз стоял на холме. Старики уговаривали местного казака пристроить наши телеги к лафетам артиллеристов и так одолеть забитый грузовиками, телегами и пешими беженцами мост. Помню слова деда Назара:
– Вы же свой, атаман!
И ответ кряжистого всадника на чалой кобылице:
– Это в станице я атаман Гуменный, а на переправе я – обозное говно!
Моя частая потребность бегать по маленькому свела меня с горки, подальше от обоза, в кустарник над обрывом правого берега. Пониже был глиняный порожек и глубокий ров.
Над пропастью были выстроены четыре мужика, кто в чем, оборванные, битые, тощие. Против них, тоже четверо – в гимнастерках и галифе. На головах этих – фуражки с красными околышами, в руках наганы. За спиной этих стоял командир тоже с зажатым в руках наганом. Он что-то говорил, за рокотом и гамом с переправы и с неба слов не разобрать.
Эти, в красных околышах, подняли стволы, нацелили каждый в своего мужика. Вторым справа я узнал своего «приблудного», дезертира, или как там его теперь называли – изменника. Он один шевелился и, видимо, сильно не хотел умирать.
Команда из-за спин «околышей»:
– О-отовсь!
И тут, сквозь рокот танкетки за кустами, на холме, сквозь стойкий гул голосов и стук колес, наверное, сквозь шум Дона внизу я услышал знакомый хрип, потом зычный крик «приблудного»:
– Я вас не прощаю! Вас Бог накажет! Вы всю жизнь будете жить в страхе!..
И выстрелы: один, потом четыре. И падение тел в ров.
Я не расстегнул штанишки, я пустил струю по рубцам, по ногам, не замечая…
Анатолий
Маляров.
Источник: Вечерний Николаев | Прочитать на источнике
Добавить комментарий к новости "Курочкин – Петушков"